— Кто хочет отдать детей своих? — вопрошала она возле каждой группы и непременно уже обращалась к ближайшей женщине: — Вам не нужно? Я знаю такую женщину, что теленок пожелал бы отведать у нее сосцов. Не нужно вам? Почему? Как это не нужно? Разве вы подкинете своего ребенка? Хотите я вам подкину его? За пять рублей сегодня же он будет подброшен, где вы укажете. Нет. Может быть, вы хотите, чтобы не подбросить, но лишь бы вышло, будто подбросили? Я также могу. В одной деревне у меня есть довольно женщин, которые за тридцать рублей совсем возьмут от вас ребенка и могут сделать, чтобы вы о нем больше ничего не знали. Вы только скажите мне. Я все могу, все, только за это нужно дать мне денежки, денежки, денежки…
Она смеясь переходила к другим и опять повторяла то же, шутила, но незаметно ловко рекламировала себя, обещая сделать все, что нужно человеку в трудную минуту. Ита прислушивалась, и сердце ее тревожно билось, когда та случайно взглядывала на нее.
— Вы без нее не обойдетесь, — сказала другая соседка Ите, заметив ее волнение, — мы все без нее никуда не годимся, даже меньше чем без Розы.
Старуха уже стояла подле Иты и, спокойно отвернув ее шаль, рассматривала спавшего ребенка.
— Ого, — произнесла она, — какой хороший мальчик, — по тебе нельзя было догадаться. Хороший мальчик, — повторила она, — но почему ты, дура, родила такого хорошего? Похуже тебе нельзя было? Кормилице грех родить хороших детей. Нужно родить уродов, калек, уродов.
Она глубоко ущипнула ребенка, и тот закричал. Ита сердито отвела ее руку.
— Не сердись, красавица. Когда нужно отрезать палец не смотрят на ноготь. Тебе ведь нужно отрезать от себя мальчика. Это у тебя первый? Ага, оттого он и вкусненький такой. Ты корми его поменьше. Ведь он может из груди кровь высосать, не то что молоко. Никто у тебя не возьмет шесть рублей за такого разбойника. Пусть он поголодает несколько дней.
— Вы сумасшедшая, — рассердилась, наконец, Ита. — Заставить голодать своего ребенка! Что-что, а этого не будет.
— Ну, так заплатишь денежки, — рассмеялась старуха, — денежки, денежки. Мы еще поговорим об этом, я ведь здесь каждый день бываю.
Она пошла дальше, и та кормилица с сиплым голосом, что беспощадно била утром своего ребенка, остановила старуху, отвела ее в сторону и стала о чем-то шептаться с ней. Ита сидела под впечатлением слов старухи и так задумалась, что не слышала криков мальчика, хотя он бился и метался на ее руках.
Между тем день угасал, и нужно было уходить. Многие уже одевались, другие с сожалением поднимались со своих мест. Старухи у печурки сидели и охали, жалуясь на ломоты, и не спеша перебирали тряпье, которыми закутывали ноги до колен… Темнота густыми потоками вливалась через стекла дверей и окон, и углы комнаты скрылись, как будто их никогда не было. Ита заторопилась, и Маня бросилась ей помогать. Пришла Роза. Она была страшно утомлена и дрожала от холода. День ее кончился, и она с наслаждением мечтала об отдыхе. Ита подошла к ней узнать, не нашлось ли для нее чего-нибудь.
— Сегодня нет еще, — сказала она, приказав мимоходом одному из подростков растопить печурку, — да я тебя и не отдам так, куда-нибудь. У тебя такое молоко, что меньше тринадцати-четырнадцати рублей тебе нельзя взять. Приходи завтра.
И она отпустила ее жестом, как повелительница. Ита была в восторге. Четырнадцать рублей, когда она не рассчитывала больше, чем на десять! Михель ее уж наверно будет доволен.
Она распростилась с Розой с очень хорошим чувством и вышла вместе с Маней, которая за день привязалась к ней, как собачка. За ними гурьбой вышли кормилицы, и все они остановились у ворот, чтобы расспросить друг у друга, куда кто идет. Кухарки, служанки и подростки, шедшие позади, сейчас же разошлись. Кормилицы же все стояли и торговались, кому с кем пойти, и были похожи на стадо коров, лениво собиравшихся домой. Потом они потихоньку разбрелись, увязая в снегу и болтая, чтобы незаметно было расстояние, а дети, лежа у теплой груди, тихо засыпали от качки, перестав, наконец, есть.
Ита шла с Маней, которую она из жалости пригласила ночевать, а рядом с ними плелась та самая кормилица с сиплым голосом, которая вечером о чем-то шепталась со старухой Миндель.
— Теперь, — говорила она, — Цирель поднимет голову. Что такое дети? Кому они нужны? Богатым. А Цирель не богачка. У меня муж в больнице лежит, и у него парализованы ноги. Вы думаете, его вылечат? Еще бы. От этой скверной болезни, что у него уже двадцать лет, вылечиться нельзя, и ноги его пропали. У меня было девять выкидышей, и слава Богу. А этот черт все-таки родился.
Ита хмуро молчала, а Маня, не имевшая припадков на улице, сказала:
— Я бы его в снег бросила и ушла от него.
— А Цирель бы не бросила? — возразила та. — Но я боюсь. Я городового хуже смерти боюсь и вот ношу его, проклинаю и ношу. Я боюсь это сделать. А вы подумайте еще, что мне никто больше восьми рублей в месяц платить не будет. Я маленькая, немолодая, и слышите, какой у меня хриплый голос. Какой же хороший дом возьмет меня? Примут меня, значит, такие уже бедняки, что больше восьми рублей не дадут. Дай Бог хоть восемь. Теперь посчитайте: должна я за ребенка хоть четыре рубля в месяц платить, а то и пять? Наши времена — новые времена, и дешево вы ничего не достанете. А Миндель уж все устроит. Она хотела двадцать рублей с меня, чтобы я о нем ничего не знала больше, но я выторговала за пятнадцать, Цирель умнее ее.
Ита и Маня слушали, не прерывая, и ковыляли в снегу. Ночь наступила, и повсюду зажглись огни. Мороз крепчал. По утоптанной дороге мчались сани, и лошади звенели бубенцами. Кому было весело от них, кому грустно. Небо же было чисто и высоко, и ничего не хотело знать о том, что внизу.