— У матери моей дом, — ну, знаете, дом такой, публичный, — рассказывал развязный голос, и девушка не смущалась от десятка любопытных, пожиравших ее и ее слова, — а отец, то есть отчим, при матери. Две сестры есть, да два брата. Сестры давно уже сбились и идут с гостями. Тут, правда, отчим виноват, так как он первый их развратил, когда им еще по тринадцати лет не было, но и так бы пропали. Мать тоже не могла уберечь, хотя и жалко ей было и ревновала. Отчим на двадцать лет ее моложе, и очень красив. Сам он шулер страшный, но всегда проигрывается, а когда проиграется, то матери моей здорово достается. Братья, — она пожала плечами и зазвенела, — братья — один живет на деньги девушки нашей одной, а другой вор и сидит в остроге. Но когда был на свободе, то вечно дрался с отчимом, и такая каторга у нас шла, что чуть мы все не передрались. Старший брат никогда не мешался. Тот другой совсем.
— А ты-то сама как? — продолжала спрашивать одна из слушательниц.
— Я? — переспросила она. — Ну, отчиму-то не далась, хотя он и обхаживал меня и чуть что на руках не носил.
— Хорошо, девка, — вырвалась у одной немолодой женщины, — и я бы не далась.
— Но на четырнадцатом году, — продолжала девушка, — сама побежала к цирюльнику, что жил супротив нас, и стала потом часто ходить к нему. Здорово играл он на гитаре, и я не выдержала. Только бы он играл мне тогда. Когда бывало заслышу его музыку, так я, как воск, делаюсь. Душа моя таяла, а что такое было — и до сих пор не понимаю.
— Не порола мать, когда узнала? — сурово спросила первая.
— Кто? Мать? Меня? Попробовала бы. Меня все боялись за мой характер. Младший брат какой зверь, — и то меня боялся. Я ведь его подколола раз.
— За что так?
— За то. Нечего к сестре подбираться. Чужих девушек немало на свете!
— Ах, ты, Боже мой, — вздохнула одна, — вот так жизнь.
— И не то еще бывало, — засмеялась девушка.
— Чего же ты сюда пришла? — допытывалась первая.
— А ты зачем? На место поступить хочешь? Я, может, этого теперь еще больше твоего хочу. Отдохнуть хочу, потому что надоело мне. Хочу в честной жизни пожить. Никогда я не трудилась, посмотрю каково человеку в труде. Очень уже много дряни на мне.
Ита с тяжелым сердцем отошла, чувствуя себя не в силах слушать больше. Настроение от того, что она слышала здесь, становилось мрачнее, и казалось ей, кто-то стоит над людьми, хлещет их кнутом, и некуда от этого кнута спрятаться.
Три толстые старухи, подложив кофты под головы, уже спали около остывшей печурки и громко храпели. Подростки щебетали о чем-то и, обрывая ногтями штукатурку со стены, бросали ею в старух, а те сердито ворочались и обмахивались искривленными и разбухшими пальцами, не сознавая, что их тревожит. Ита осторожно обошла старух и уселась возле кормилиц. Она была страшно угнетена, и ей уже не хотелось ни разговаривать, ни слушать. Мальчик пошевелился, и она принялась кормить его.
Время между тем не стояло. Роза явилась, выбрала кучку женщин и ушла с ними. Потом она явилась другой раз, еще раз выбрала и опять ушла, оживленная и рассеянная. Оттого, что становилось меньше людей в комнате, сделалось просторнее и холоднее. Теперь Ита, при каждом приходе Розы, бросала на нее вопрошающий взгляд, но та знаками приказывала ее ожидать. Часам к трем она почувствовала сильный голод и решилась съесть свою четвертушку черствого хлеба. Но когда Маня, — так звали больную девушку, с которой она познакомилась утром, — красноречиво посмотрела на нее, она с радостью предложила ей поделиться. Обе они сели подле печурки, и Ита решилась наконец, по настоянию Мани, положить ребенка на пол. Хлеб был разделен пополам, и каждая начала не спеша есть. Постепенно они опять разговорились, но на этот раз шепотом. В это время вошло еще несколько запоздавших кормилиц с детьми на руках, а вскоре начали приходить те, которые по разным причинам не успели пристроиться на предложенных Розой местах. Шум опять возобновился, и Ите, как лицу уже известному, пришлось знакомиться с новыми кормилицами.
Роза явилась в четвертый раз и приказала одной из старух растопить печурку. Сделалось снова тепло. Дети проголодались и стали кричать. Возле крана шла стирка пеленок, и кормилицы, расплескивая воду и переругиваясь откровенными словами, спешили скорее окончить работу, чтобы пеленки успели высохнуть, пока печурка не остыла.
Ита, увлеченная новыми знакомыми, не заметила, как вошла какая-то старуха, и обернулась только тогда, когда та громко и резко прокричала:
— Вот, и я здесь, дети, я здесь, я здесь.
Ита шепотом осведомилась у первой соседки о новопришедшей.
— Это старуха Миндель, — ответила та, — такой мы бы с вами не выдумали. Может быть, она полоумная. Я ее всегда боялась. Но подождите, она сейчас вам скажет, кто она такая.
Действительно старуха, объявив, что она здесь, своим не то мужским не то женским голосом стала возглашать:
— Кто хочет отдать своих детей на выкорм? Спешите, я здесь.
Подождав для формы ответа, она закончила таким страшным голосом припев "есть кто-нибудь?" что все невольно оглянулись на нее.
Ита вздрогнула и со страхом схватила своего мальчика, точно старуха хотела отобрать его у нее.
А Миндель все ходила по комнате и зорко искала, нет ли новых лиц. Вся она была чудная какая-то с головы до ног. Она носила мужские сапоги и держала приподнятой высоко от полу свою толстую красную юбку, будто в комнате лежала грязь по колено. Сверху она носила что-то напоминавшее шубенку, обшитую каким-то грязным мехом, почти везде вылезшим. Голова ее повязанная косынкой, была покрыта огромной серой шалью, из-под которой выглядывало плутовское желтое лицо с отвисшей кожей, пара красных, с оттопыренными веками глаз, воспаленных и слезящихся.