Ита, пораженная, слушала ее, думая, что перед ней чудовище. Гитель, заметив впечатление, которое произвел ее рассказ, произнесла:
— Во всем, что я рассказала вам, ничего ужасного. Вы так мало знаете жизнь, что вас может испугать полет мухи. А между тем я вовсе не была такой до свадьбы. Я была самая скромная честная и добрая девушка в своем городе. Жизнь ужасна, вот что. Подождите, вы еще не умерли. Знаете ли вы, что будет с вами через десять лет?
Ита ничего не ответила, испуганная убежденным тоном этой женщины. Разве она, Ита, теперь та самая девочка, которая когда-то с гордостью гуляла со своим отцом под руку в праздничный день?
Они уже входили в ту часть города, которая называлась окраиной. Все здесь говорило о другой жизни. Начиная от фонарей и кончая низенькими домами и немощеной улицей, окраина напоминала заброшенный в глуши городок, никогда не знавший культуры.
— Вот оно, кладбище наших детей, — шутливо произнесла Гитель, — посмотрите какое огромное.
— Ах, не говорите так ради Бога! — мрачно воскликнула Ита, беспокойно и со страхом озираясь. — Ведь это в самом деле похоже на кладбище.
К ним подходили две женщины с детьми на руках. Ита и Гитель узнали в них кормилиц, виденных у Розы на прошлой неделе. Обе были еще молоды, и в их взволнованных лицах ясно сквозило, что они только начали проходить ту тяжелую школу, которая вырабатывает чудовищ-женщин, умеющих весело и равнодушно относиться к судьбе своих детей — как Гитель.
— Я еще и недели не служу, — начала первая свои жалобы, после приветствия, и на молодом лице ее было загадочное выражение: не то досада, что нужно хлопотать, не то досада против ребенка; — но уже столько имею неприятностей с моей кормилицей, которой отдала девочку, что у меня вся жизнь отравлена. Она потребовала за месяц вперед, я ей дала; дала четыре фунта сахару, белье, чай и после всего, представьте себе, она вдруг является ко мне с новостью, что за такие деньги не может держать ребенка. Зачем же она взялась, я вас спрашиваю, я ведь могла другую найти. Что мне теперь делать? Можно ли подать на нее, не знаете? Я думала подать. При том, если бы вы видели, что сделалось с девочкой у этой твари. Она почернела, как уголь, от грязи, похудела, сделалась сонной какой-то. Просто сердце мое разрывается глядеть на нее.
Она хотела заплакать, но удержалась и постаралась придать себе бодрый вид. Шедшая с ней толкнула ее и сказала:
— День не стоит, эти женщины тебе не помогут. Пойдем и поищем. Как-нибудь да устроимся.
Все пошли вместе, разговаривая. Ита расспрашивала о подробностях, чтобы не попасться, как дурочка.
Подле одного дома они, расстались. Первые две пошли дальше, а Ита и Гитель остановились у ворот большого пустынного двора, где по краям, как наросты, ютились отдельные низенькие флигельки, грязные и покривившиеся. В конце двора стояли повозки и биндюги, и между ними, в поисках за кормом, бродили коровы и лошади, не вышедшие на биржу. Около стены две большие черные собаки, приподняв морды, дико лаяли на кошку, не сводившую с них глаз.
У ворот стояла девушка и равнодушно смотрела на пришедших. Ита спросила у нее квартиру Шейны, бравшей детей на вскормление. Девушка указала рукой и отвернулась. Ита и Гитель вошли во двор и, внимательно поискав, нашли квартиру. Дверь в нее была открыта; оттуда неслись странные звуки, точно кричал котенок, которого придушили.
Ита задрожала от этого жалобного голоса. Неужели там убивают ребенка? Почему никто не вмешается? Разве соседям ничего не слышно? И ей вдруг показалось, что она, как в зеркале, увидела будущее своего мальчика.
Мрачная, сопровождаемая Гитель, которая восхититительно чувствовала себя на этом дворе, будто он напоминал ей двор, в котором прошло ее детство. Ита зашла в комнату и остановилась, пораженная тем, что увидела. На полу, нечистом от нанесенной грязи, в тряпочках, едва покрывавших тельце, извиваясь, как червяк, ползал голоногий ребенок и жалобно кричал. В комнате не было ни души. Предоставленный себе, уже давно некормленный, он монотонно повизгивал и так посинел от холода, что не видно было струпьев и ранок на его лице.
Когда Ита, движимая состраданием, подошла к нему и взяла на руки, он сначала испуганно пискнул, но почувствовав теплоту тела, вдруг закричал каким-то и рыдающим, и радостным голосом и судорожно прижался к Ите, не сводя с ее лица своих измученных глаз. Он дрожал и икал от холода, и Ита в руках своих не чувствовала ни капли его теплоты. Ему было шесть месяцев, хотя по росту и по весу нельзя было дать более двух. Ножки и руки были в струпьях. В иных местах корка, готовая упасть, отделилась от тела, и ребенок казался утыканным иглами. Голова тоже была в ранах, и в них кишели вши. Ита заплакала, глядя на маленького мученика со старческим лицом, который все терся о нее, всхлипывал и умолял. У нее даже не родилось вопроса. Передав своего мальчика Гитель, которая начала посмеиваться над ней, она уселась на табурете, расстегнулась и вынула грудь, полную соков и жизни.
Сначала ребенок упирался и не хотел брать груди, совсем не приученный к такой пище, и бился и рвался на руках, разобрав, что это не его кормилица, которую он считал матерью; но когда Ита насильно брызнула ему в рот сладкого и теплого молока и прижала к нему грудь, согревшую его полузамерзшее лицо, он жадно набросился на нее и, прищелкивая языком и захлебываясь от жадности, меньше чем в пять минуть опорожнил ее.
— Кушай, кушай, бедняжка, — ободряла его Ита, радуясь его счастью, — подожди, я еще дам, ну подожди же. Голубчик, как ты голоден!